Алексей Беляков: Мой озорной русский Бог
Нет, я не верю в Бога. Хуже того: я не вялый агностик, я атеист. Прямо как Иван Бездомный в начале романа. Только мой роман подходит к концу, а верующим я так и не стал.
Я не верующий, но я – православный. Вот такой парадокс.
Впервые я открыл Евангелие в 9-м классе. Это особая история. Стоял 1982 год. Одноклассник на перемене сказал: «Слушай, моя бабка померла и я у нее нашел книжку, старинную, называется как-то… евнигильо, что ли?» Конечно, я тут же догадался, что там нашлось у бабки. И сказал дураку-однокласснику: «Отдай мне, а?» Но одноклассник не такой уж был и дурак, увидел, как я взволновался, смекнул свою выгоду. «Не отдам, но могу обменять!» Сторговались. Я отдал ему роман «Двадцать лет спустя», он мне – Евангелие. Маленькую, потрепанную книжку, дореволюционную, где страницы были даже не желтыми, а коричневыми. Я ее аккуратно склеил подручными материалами. И это Евангелие до сих пор со мной. Сменил несколько квартир и жизней, а дряхлую книжку таскаю. Можно новенькое купить – не хочу. У меня то, мушкетерское, заветное. И иногда читаю, особенно люблю ближе к Рождеству. И я, атеист, могу точно сказать, что Евангелие знаю не хуже депутата-инквизитора Мило… впрочем, Бог с ним.
Вообще взглянуть на мой книжный шкаф – можно подумать, что тут живет какой-то пламенный хоругвеносец. Только с философским уклоном. Тут и Константин Леонтьев, и Владимир Соловьев, и Бердяев, и Данилевский, и Розанов. И всегда под рукой – двухтомник «Очерки по истории Русской церкви» Антона Карташова, богослова, друга Гиппиус и Мережковского.
А летом, когда выходные на даче, иногда сажусь на велосипед и еду по проселочным дорожкам к монастырю. Он стоит на холме, но очень хитро – укрыт лесами, кто не знает – не найдет. Монастырь женский и строгий, внутрь мне нельзя. Но рядом – церковь и маленький погост. Я бросаю велосипед, брожу среди крестов, смотрю на холмы и пруды внизу. В них монашки-труженицы разводят рыбу. Был момент – разрешили кому-то купаться, так сразу потянулись отдыхающие, с пивом и «Русским радио». Насилу отвадили.
Иногда выходят пожилые монахини и веду с ними беседы, о том да о сем. Нет, не о вере – о погоде, о прошлом и видах на урожай. Слепни гудят, облака плывут, время остановилось.
Кажется, никогда и нигде я не бываю так спокоен и умиротворен, как здесь. Здесь, среди крестов, слепней, облаков. Схожее чувство я пережил на Соловках, добравшись до Секирной горы, где стоит маленькая церковь, в куполе которой – маяк. Это, конечно, похоже на теософскую метафору, но маяк самый настоящий, его далеко видно в Белом море.
Зачем мне все это? Затем что считаю себя православным. Потому что тот же Розанов сказал: «кто любит народ русский, не может не любить церкви. Потому что народ русский и его церковь — одно».
Православие – оно шире бороды Патриарха, глубже подземной парковки Храма Христа Спасителя. Хотя бывает и пострашней выступлений отца Чаплина. Может, мы не помним толком «отченаш», но оно у нас в крови, в селезенке, в радужке глаза. Чтобы быть рыбой, необязательно знать слово «чешуя».
В переписи 1937 года был вопрос о вере. И половина городских жителей назвали себя верующими, а в селе – две трети. Повторю: 1937 год, начало. Уже закрыты монастыри, сброшены кресты, переплавлены колокола. Уже уничтожены сотни священников, уже остаются месяцы до расстрела Павла Флоренского, богослова и философа. Который отказался от эмиграции и был отправлен на Соловки, откуда за 400 лет до него Иван Грозный вызвал в Москву игумена Филиппа – принять сан митрополита.
И в этот момент миллионы советских людей смеют назвать себя верующими. Перепись, конечно, сразу объявили «вредительской», ее данные историкам стали доступны лишь с 90-х годов. Чем закончился 1937-й год – все помнят и без архивов.
Мы плохо знаем наших святых и подвижников. Что-то читали о Сергии Радонежском и Серафиме Саровском. Узнали лишь в последние годы про того самого Филиппа – благодаря фильму Лунгина и теперь про Владимира, благодаря памятнику и крикам о священной Корсуни, которая вдруг стала внезапно священной при взятии Крыма. Кстати, ждите фильм о князе Владимире в конце декабря, с Данилой Козловским в главной роли.
Мы столько шумели про этого Владимира, что остался в забвении другой персонаж нашей истории, а в прошлом году было 500 лет лет со дня его смерти. Это Иосиф Санин, куда более известный как преподобный Иосиф Волоцкий. Основатель и игумен знаменитого монастыря, могучий дядька в пудовых веригах, безжалостный борец с еретиками и наставник князей. Был крепким хозяйственником и в голодную пору его монастырь принимал и кормил всех просящих. Но самое главное – Иосиф по сути стал первым русским идеологом. Современник Макиавелли, Томаса Мора и Мартина Лютера скроил в своей келье тот «символ веры», которым страна живет до сих пор. А последователи Иосифа довели его до совершенства. Мы – прямые наследники Византии. У Руси – особая миссия. Царь выше церкви. И еще, важное: мнение – второе падение. «Парламент – не место для дискуссий» – это лишь развитие тезиса.
Чтобы понять русских – надо понять нашу церковь, со всей ее историей. Великий конструктор Сикорский, обосновавшись в Америке, наладив бизнес, первым делом для своих построил православную церковь. Храм Николая Чудотворца. Он и сам был богословом, этот странный Сикорский.
Я – атеист, но все-таки бог есть. Мой русский бог.
Мой русский бог живет за образами бабы Маши, в деревенском доме которой мы как-то с мамой провели весь август. Мне было лет девять. Иконы в углу были совсем темные, не разобрать ничего. Но я видел, как баба Маша что-то прятала за образами. Я догадался: конечно, его. Бога. Он же маленький, в детском кулачке поместится. Ужасный проказник.
Он пролез в ракету Гагарина, он сидел на камере Балабанова, делал кляксы на строчках Пушкина, корчил рожи в колбах Менделеева, ловил солнечных зайчиков на римских улицах для Гоголя, двигал ферзем в эндшпиле Алехина. Он загрузил хмельному Мотороле в навигатор карту Донбасса. Он подмигнул Малевичу, чтобы тот повесил свой квадрат в красный угол; он довел Достоевского до рулетки, а потом предложил написать «Игрока»; он подсказал Гайдаю сделать троицу – Никулина, Вицина и Моргунова. Он пытался спрятать в Елабуге веревку подальше от Цветаевой – не успел. Он шептал безымянному зэку-доходяге в трюме заблеванной баржи: «Потерпи, миленький, потерпи. Будет легче».
Он выглядывает из потной рубахи Шнурова; он повизгивает, сидя на правом коньке Аделины Сотниковой; он насмешливо грозит пальцем Сечину: "Не все коту масленница!"
Всюду поспел, наш пострел. Он шебутной. Он нас будоражит, дразнит, заводит. И он нас утешает, хранит, как умеет. Он пахнет нефтью и кровью, снегом и липами, сушеными грибами и ладаном.
В этого Бога, из старой избы доброй бабы Маши, я верю. В этом и есть мое Православие. И никакой иной веры я не приемлю.