Анатолий Мариенгоф
— А мне нравятся большевики! — сказал отец, вынимая из серебряного портсигара толстую папиросу.
— Вам, Борис Михайлович, всегда нравится то, что никому не нравится, — небрежно отозвался Роберт Георгиевич.
— Борису Михайловичу даже «Облако в штанах» нравится… этого… как его… ну?
— Владимира Маяковского, — мягко подсказал отец.
— Что? — ужаснулся знаменитый присяжный поверенный. — Вам нравится этот бред сивой кобылы?
— Талантливая поэма.
— Та-лан-тли-вая?
— Вашу мысль, мечтающую на размягченном мозгу, как выжиревший лакей на засаленной кушетке, буду дразнить об окровавленный сердца лоскут; досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий,— с улыбкой прочитал отец по памяти, на которую не мог пожаловаться.
— Типичнейший большевик! Этот ваш… Ну, как его?
— Маяковский, Маргарита Васильевна, — подсказал отец с тою же улыбкой, без малейшего раздражения.
— Вся их нахальная психология тут. В каждом слове! В каждой букве!
И у Марго от возмущения даже заискрились ее открытые банки с ваксой.
— По всему видно, что ваш… — запнулась она, — …Маяковский тоже на каторге воспитывался.
А Роберт Георгиевич шикарно захохотал.
— И эта гнусь, родной мой, называется у вас поэзией?
— Такой уж у меня скверный вкус, Роберт Георгиевич, — как бы извиняясь отвечал отец.
— Не смею возражать, не смею возражать.
И златоуст, очень довольный своей репликой, нежно погладил лысину, желтую и блестящую, как паркет, только что натертый.
Огромные лбы принято считать чуть ли не признаком Сократовой мудрости. Экой вздор! В своей жизни я встречал ровно столько же высоколобых болванов, сколько и умников, в числе которых, надо сказать, довольно редко оказывались краснобаи.
— Нет, господа, с большевиками я даже на биллиарде играть не согласен! — всюду заверял Роберт Георгиевич своих судейских коллег и партнеров по винту.
Словом, как это ни грустно, но знаменитый на всю губернию присяжный поверенный был совершенно прав, когда заявлял, что большевики «никому не нравятся». Разумеется, надо понимать под словом «никому» солидную пензенскую интеллигенцию.
Партнеры разошлись в начале второго.
— Папа, а ведь он совсем не умен, выражаясь мягко.
Отец, разумеется, сразу понял, о ком я говорю.
— Тебя это удивляет?
— Ну, как-никак — присяжный поверенный, оратор, именьице уже заработал и четырехэтажный каменный дом.
— Видишь ли, я давно убедился, что процент дураков во всех профессиях примерно один и тот же. Ну, допустим, если ты возьмешь десять министров — добрая половина обязательно дураки. Десять купцов — пропорция та же. Десять полотеров или дворников — картина не изменилась. Десять миллионеров, десять бедняков — тот же закон природы. Совершенно железный закон.
— Парадокс, папа?
— Избави меня Бог!
Действительно, на этот раз его глаза не были окружены веселыми насмешливыми морщинками. Он явно говорил то, что продумал, в чем убедился, наблюдая жизнь сквозь стекла пенсне в золотой оправе.
— Поэтому, мой друг, вероятно, Герцен и советовал считаться с глупостью как с огромной социальной силой.
И, сняв пенсне, презрительно добавил, продолжая думать о Роберте Георгиевиче:
— Н-д-а-а, патриот Российской империи!
Я подошел к окну и распахнул его настежь. В беззвездную ветреную черную ночь. Социалистическая революция уже погасила все керосиновые фонари на нашей Казанской улице.