Крым от похмелья
Три года назад Крым стал нашим, а мы нет. Впрочем, я не про Крым, я про нас. Веселый и сладостный Крым, Крым старых знакомцев Мангупа и Бахчисарайского фонтана, став нашим, сделал с нами что-то такое важное, после чего мы все стали другими. Изменилась не география, изменилась антропология, изменился сам человек, изменились мы сами.
В библейские времена один из судей иудейских чего-то не поделил с соседним судьей. Страна была одна, народ в сущности тоже. Но как отличить своих от чужих? На Иордане появились военные отряды, которые просили каждого переправлявшегося через реку произнести слово «шибболет». Свои это слово произносили легко, а чужие могли выговорить только исковерканное «сибболет». Этот простой пароль вошел в историю. Крым стал тем самым шибболетом, по которому свои стали узнавать своих и отличать от чужих.
Три года назад я еще была либералкой. Как и все. Лихой задор баррикад, маршей и протестов еще тревожили мои романтические девичьи сны. Безумный угар конца 80-х отметил наше поколение особым клеймом. Мы все были больны свободой, как детской ветрянкой, которая по воле обстоятельств из мимолетной детсадовской неприятности превратилась в хроническое недомогание. Мы все были из одного исторического лазарета, крапленые той зеленкой свободы, которая в начале 90-х стала главным, если не единственным медицинским средством моей бедной страны. Мы все были одной крови. Мы были за хорошее – так писали юные оппозиционеры на маршах 2011-го года. Конкретизировать это понятие они могли с трудом, но так хорошо улыбались, что все и без конкретизации было понятно. Мы были старше юных, но ненамного умнее. Хотя казалось бы, могли сообразить, что на Болотной боролись против того самого, за что боролись в конце 80-х.
Когда и почему свобода и все хорошее, что было вырвано у истории 25 лет назад, превратились в плохое, мы как-то не успели заметить. Да и не до того было. Нищета, подломившая бетонные основы здравого смысла, заставляла крутиться и ходить колесом – надо было кормить детей, выживать, работать, учиться, в общем, как-то жить.
Пресса упражнялась в рефлекторном метафоризме и постепенно меняла образ той самой PERESTROYKI, с которой когда-то все началось. Сначала народное бессознательное представляло ее чем-то вроде евроремонта в старом доме – вот подкрасим, подмажем, снесем лишнее, достроим нужное и заживем. Через пару-тройку лет перестройка уже виделась кораблем, отплывшим от родных берегов и выбирающим, куда бы пристать. Все стали непроизвольно вглядываться в даль светлую, ожидая увидеть пальмы Карибов и воскликнуть – вот она, наша Родина! Пальмы почему-то не появлялись – на горизонте реяли все те же надоевшие березы.
Где-то после начала инфляции 91 года стали выражаться осторожней. Перестройка превратилась в зернышко неизвестного растения, которое мы посадили и аккуратно поливаем. А уж что вырастет – то вырастет. Кто ж его знает. Но уже середина 90-х привнесла в медийную среду новую метафору. Пресловутая перестройка стала видеться ураганом, от которого можно только спрятаться в тихом месте и пересидеть пока все не образумится.
Впрочем, все это лингвисты отметили только потом. Тогда же, в том историческом угаре, мало кто считывал тайные смыслы времени. Когда все крутятся – до смыслов ли?
Слегка расслабившись и оглядевшись в нулевые, передохнув во времена стабильности и накопления подкожных жиров, мы обнаружили себя в мире, который решительно отказались признавать своим. Что-то пошло не так. Свобода, за которой мы плавали за три моря, которую поливали и от которой прятались в укромные уголки родины, оказалась довольно странной и какой-то неприветливой. Только березы были те же, а мир оказался совершенно неузнаваемым. Похоже, что за 20 лет с нами тоже что-то произошло. Свободолюбивые оппозиционеры, взошедшие на трибуны 11-го года, мало отличались от мира, который нам не очень нравился. Они, эти самые оппозиционеры, нам тоже не очень нравились. Слишком уж болтливые, слишком благополучные, подозрительно позитивные для того, чтобы говорить от имени нас, молчаливых и таких нормально неблагополучных.
Потом разразился Майдан, который тоже не вызывал энтузиазма и выглядел как-то не так, как должна была бы выглядеть свобода. Крым наступил в момент паузы, как раз тогда, когда свободолюбие 90-х замерло на границе осторожного размышления – что же с нами случилось, куда мы шли и куда пришли? Между нами и временем стояли старые иллюзии, сквозь которые настоящее виделось как-то смутно. Вот тут-то и грянул крымский референдум. Я закрывала глаза, представляла себе хрупкий ханский дворец в окружении БТРов и свободолюбиво падала в обморок.
В день референдума я позвонила своим крымским знакомым, чтобы свободолюбиво выразить российскую поддержку и соболезнования:
- Мы с вами, - орала я в трубку, - Москва вышла на улицу. Мы не дадим вас захватить.
На том конце провода долго висела пауза:
- Да ты че? – сказали мне оттуда. - Уходите с улиц! Если все пойдет нормально, мы через неделю уже с вами в одной стране будем жить. Не мешайте нашему счастью! Вообще, чем вы там занимаетесь в своей Москве?
Коллеги-журналисты, отправившиеся в Крым освещать народные протесты, столкновения с зелеными человечками и прочие ужасы свободолюбивого сопротивления, посылали в редакции истерические письма. Писать не о чем. Весь Крым ликует. Не можем найти ни одного оппозиционера. Здесь все за присоединение. Старушки носят российским солдатам пирожки, а загорелые южные девушки только и знают, что целуются с захватчиками.
Это был удар по самому дорогому, то есть по нашему оголтелому, слепому, взрощенному в слепые же 90-е страстному свободолюбию. Реальность, видевшаяся в девических снах, оказалась совершенно не такой. Мы все проспали, прокрутились, провыживали. А жизнь менялась и шла вперед. Жизнь оказалась куда сложнее, чем мы в своих девических снах о ней думали. Реальность оказалась куда упрямей нас. Она не хотела складываться в картины святой борьбы за свободу. Вместо простого квадрата Малевича реальность упорно демонстрировала причудливый фотореализм Родченко. На наши эстетические пристрастия реальность плевала с высокой колокольни. Она просто была, а мы пытались ее выдумать и решительно не попадали в такт.
После Крыма разрыв между тем, что есть, и тем, что мы об этом думаем, стало очевидно. Крым стал чем-то вроде антипохмельного средства, приняв которое можно было наконец выйти из 25-летнего запоя свободолюбия. Надо было на что-то решаться – пить или не пить. Выбор был прост. Или ты совершал усилие над собой и глотал стакан крепкого настоянного на пахучих крымских травах антипохмелина, и тогда глаза открывались сами собой, сон проходил и реальность обнаруживалась перед тобой во всей своей противоречивой, но подлинной красе. Или ты изо всех сил продолжал зажмуриваться и в слепую рисовать квадратики там, где растут леса и живут живые люди. В первом случае ты становился участником событий, начинал отвечать за все, и брал на себя тяжелую ношу времени. Во втором – ты продолжал спать и видеть сны. А разве за сны можно отвечать?
Тогда мы сделали этот выбор. Мы выпили горький напиток реальности. Колесо времени скрипнуло ржавыми шестеренками и выбросило нас на солнечный крымский берег настоящей жизни. С тех пор мы проснулись. Так выпьем же еще по стаканчику – за разум, за сложность, за наши открытые глаза.